— Отца у неё нет, а вон дядя, который её воспитывал… Очень миленький субъектец. Он служит старостой в кафедральном соборе. Интересно, какие счета он представит Сереженьке после свадьбы — невеста-то под его опекой состояла. Может произойти казус… Дам что-то совсем мало, да и те неизвестные. Оплошал племянничек по этой части… Кстати, collega, вы слышали новость?
— Какую?..
— Сережа приглашал на свадьбу сестру…
В этот момент кто-то увлек Конусова, и Гриша не узнал, что за новость он хотел ему сообщить. Через полчаса Конусов опять появился, но уже был в таком виде, что можно было только удивляться, когда он успел опьянеть. Старик быстро опускался и ослабевал с двух рюмок, причем им овладевало какое-то особенное мрачное настроение. Знакомые старались избегать его в такие минуты.
— Знаешь, collega, что мне хочется сделать? — говорил он теперь, подхватив Гришу под руку:- вот встать посреди комнаты и крикнуть: «почетная публика, мерзавцы вы все, да и я тоже!» Произвел бы эффект… А знаешь, почему мерзавцы? Потому, collega, что из брака, в нем же есть великая тайна, сделали позорное торжище, и мы присутствуем на одном торжище и ео ipso поощряем его.
— А что ответила Катерина Петровна на приглашение Сережи?
— Да вот это самое… Хе-хе!… Племянница у меня из другой материи сшита. Да-с… Сережа обиделся, но скрыл сие, а я-то его знаю.
— В этом и вся новость?
— Ах, да… сейчас…
Конусов сделал серьезное лицо, даже повертел около лба пальцем и, наконец, сознался:
— Забыл, collega… Что-то такое было, очень интересное — и забыл.
Кубовы жили в селе Прилуке. От Шервожа по Лаче до него было верст сто с небольшим. У Кубова были лесные подряды, которые должны были быть выполнены к весне, когда вскроется река. Он заготовлял шпалы для строившейся железной дороги, какие-то брусья, тысячи бревен — одним словом, целый лесной караван. После свадьбы молодые ни разу не могли съездить в Шервож, а поэтому была выписана в Прилуку Анна Николаевна. Она долго не решалась ехать одна, потому что вообще ей одной куда-нибудь не случалось ездить. Но тут она получила от Любы такое письмо, что нельзя было не ехать. Первым делом старушка полетела за советом к Петру Афонасьевичу — всё-таки мужчина и может посоветовать, как и что.
Петр Афонасьевич был дома и работал в своей мастерской.
— На-ка вот, отец, прочитай письмо от Любы… — говорила она, тяжело дыша. — Небойсь, вспомнила и мать. Вот пишет… Боялась я одна-то до смерти итти к тебе, ну, Зину с собой захватила. Она там с Петушком какие-то разговоры разговаривает… Ох, уж и не знаю, что мне и делать, отец! И обрадовалась я, и испугалась, и точно сама не своя…
— Всё дело сейчас разберем, — не без важности ответил Петр Афонасьевич, вооружая нос очками. — Конечно, твое женское дело, Анна Николаевна. Всего боишься…
— Ох, всего боюсь, отец!.. Так вот сердце и упадет… А чего испугалась, и сама не знаю. Слабое наше женское дело… И худого боишься и хорошего боишься.
Письмо Любы было предварительно осмотрено Петром Афонасьевичем со всех сторон, потом отставлено на известное расстояние и прочитано с чувством, толком, расстановкой. Потом Петр Афонасьевич бережно сложил его, еще раз осмотрел, взвесил на руке и, передавая обратно, проговорил:
— Нужно богу молиться, мать… да. Счастье господь посылает… Вот и ты порадуешься на старости лет. Дай бог всякому…
Анна Николаевна только сейчас поняла, что поступила бестактно. Её радость только растравляла глубокую рану, которую Петр Афонасьевич затаил в своей доброй душе. Ах, глупая, глупая… Надо было посоветоваться насчет дороги, а она ему всё письмо показала.
— Да, хорошо… — повторял Петр Афонасьевич, опуская свою седую голову.
Чтобы поправиться, Анна Николаевна понесла какую-то околесную и кончила тем, что неожиданно расплакалась.
— Да ты о чем это, мать? — удивился Петр Афонасьевич…
— А и сама не знаю, отец… Вот ехать надо этакую даль: легко сказать — сто верст. Еще разбойники на дороге-то зарежут…
— Какие там разбойники… Тоже придумала. Поезжай с богом. Приду проводить… А лошадей я тебе достану от своих ямщиков, до самой Прилуки довезут. Да… Ежели дорожной шубы нет, так возьми у меня. Осталась одна такая от покойной матери.
— Нет, у меня своя есть. Да и дело весеннее — днем-то вот как начинает пригревать. А я так…
Пока шли эти переговоры, в гостиной происходила другая сцена. Петушок сидел у стола и готовил уроки. Появление нежданных гостей заставило его нахмуриться, особенно, когда появилась Зиночка. Вот помешают же заниматься… Его недовольство возросло еще больше, когда Анна Николаевна ушла в мастерскую, а Зиночка осталась в гостиной. Петушок сначала углубился в свои книги, делая вид, что не замечает гостьи. Зиночка конфузливо присела на диван и внимательно рассматривала обои. Она вся разгорелась от мороза и от охватившего её чувства неловкости. Важничает гимназист… Так прошло минут десять. Зиночке, наконец, надоело сидеть молча, и она заговорила первая:
— Вы, кажется, сердитесь на меня…
— Я? на вас? За что же я буду сердиться на вас?..
— Я не знаю, но мне так показалось… Как мама долго. А я тут торчу, как кукла…
— Что же, прикажете занимать вас?
Зиночке вдруг сделалось смешно. Она подсела к столу и без церемонии принялась рассматривать учебники сурового гимназиста. Петушок сначала смотрел на это неприятельское вторжение с затаенной ненавистью, сдвинув брови, а потом заметил, что у неприятеля при огне волосы совсем золотые, глаза прелестного голубого цвета, как две больших бирюзы, кожа удивительной белизны. Зиночка чувствовала на себе этот взгляд; но сделала вид, что ничего не замечала, и кончила неожиданной выходкой — схватила все книги и тетради и перемешала в одну кучу, так что латинская грамматика очутилась в соседстве с физикой, Вергилий с всеобщей историей, extemporalia с какой-то истрепанной книгой.