— Э, всё равно… О, я так измучился, исстрадался… Я так давно ждал вот этой минуты, чтобы сказать вам что-то такое хорошее. Да, очень хорошее…
Он тяжело дышал. Она молчала, не смея шевельнуться. Зашуршавшее в соседней комнате платье заставило его отодвинуться.
— Вы меня презираете, Катерина Петровна?
— Нет…
— Хуже: жалеете. А хуже всего то, что я сам напрашивался вот сейчас на такое сожаление. Мужчина, потерявший свою мужскую гордость, самое последнее дело… Если бы вы только знали, как я презираю сам себя. И это чувство растет… У меня бывают целые дни какого-то тупого отчаяния.
— К чему вы всё это говорите, Григорий Григорьич? Какое, наконец, мне дело до вас вообще и в частности?.. Я рада, что мы сегодня встретились и что я могу сказать это вам прямо в глаза… Прежней Кати нет; она умерла, а мертвые не воскресают. У нас разные дороги… Про себя могу прибавить только то, что я совершенно счастлива. Да… счастлива до того, что даже не могу сочувствовать чужому несчастию — ведь все счастливые люди эгоисты.
Это была отчаянная самозащита. Катя сама верила тому, что сейчас говорила. Но он был другого мнения, потому что терпеливо выслушал её до конца и улыбнулся.
— Вы чему смеетесь, Григорий Григорьич?..
Она сделала попытку встать, но он её опять взял за руку и удержал.
— Еще одно слово… последнее…
— Пожалуйста, только поскорее, не задерживайте меня. Сейчас уже началось второе отделение…
— Да, да, именно второе отделение, Катерина Петровна…
Ей показалось, что он посмотрел на неё злыми глазами. Она еще не видала такого выражения на его лице. Через амфиладу комнат до них донесся гул дружных аплодисментов.
— Я вам не верю, Катерина Петровна, — спокойно и отчетливо проговорил он. — Да, не верю… Ведь от себя не убежать. На время, пожалуй, можно обмануть, сделать, наконец, вид, но это всё не то… Я вам не верю!.. И себе не верю и вам не верю…
Она что-то хотела ему ответить, хотела подняться, но только закрыла лицо руками. Только тонущие люди испытывают это ощущение мертвого бессилия, когда нельзя пошевелить ни рукой, ни ногой, а холодная бездна неудержимо тянет вниз. А он продолжал улыбаться как-то странно… Его рука уже протягивалась к ней, но в этот момент в дверях показался Огнев. Он молча посмотрел своими близорукими глазами на молодых людей, молча подошел, молча подал руку Кате и молча увел ее. А Гриша смотрел вслед им и продолжал улыбаться нехорошей, злой улыбкой.
— Не верю… Никому не верю! — шептал он.
Огнев провел свою даму прямо в переднюю, помог надеть шубу, опять подал руку и вывел на подъезд. Усадив её на извозчика, он поместился рядом и проговорил всего одно слово:
— Нехорошо…
Ночь была морозная, светлая. Снег скрипел под полозьями. Продрогшая извозчичья кляча летела стрелой. Катя сидела и не чувствовала бившего в лицо морозного воздуха, катившихся по лицу слез — ничего.
— Да, нехорошо… — повторил Огнев. — Завтра же увезу вас, барышня, в деревню, домой. Так нельзя…
Катя разрыдалась и в порыве отчаяния рассказала ему всю историю своей неудачной любви. Она испытывала непреодолимую потребность высказаться, исповедаться.
— Так, так… — повторял Огнев в такт рассказа.
— Ведь он хороший, Павел Васильевич… Я ему сказала всё, что думала и чувствовала. Да, всё… Я считала себя уже застрахованной от всякой вспышки… Ах, пустите меня! Я вернусь туда… я не могу…
— Ну, уж этого не будет, государыня моя! Извините… Хорошие люди еще лучше, если смотреть на них издали. Есть такая психическая перспектива.
Катя опять плакала и опять умоляла его отпустить её туда, в клуб, чтобы еще раз взглянуть на него.
— Я только издали посмотрю, Павел Васильич, и конец, всему конец…
— Не могу, государыня моя. Да вот мы и дома… Я что-то немножко замерз и с удовольствием напьюсь чайку. Петра Афонасьевича разбудим…
Катя как-то инстинктивно повиновалась во всем своему провожатому. На неё действовал уверенный тон его голоса и еще сохранившееся гимназическое уважение к бывшему учителю. Разбуженный Петр Афонасьевич очень встревожился, когда, увидал Огнева, а потом успокоился.
— А я по пути из концерта проводил барышню, — объяснял Огнев. — Сережа там ухаживает за дамами, ну, я и проводил… Самовар будет?..
— Сейчас, сейчас… — бормотал Петр Афонасьевич, торопливо и бесцельно шмыгая из комнаты в комнату. — Разве водочки с холоду, Павел Васильич?
— Можно и водочки, стомаха ради и частых недуг…
Катя прошла к себе в комнату, умылась, выпила воды и немного прилегла отдохнуть. Через дверь она слышала разговор в гостиной. Говорил больше Огнев, а Петр Афонасьевич только отвечал.
— Давненько я вас не видал, Петр Афонасьевич…
— Да где видеть-то, Павел Васильич. Всю жизнь просидел в своей почтовой конторе… Можно сказать, и свету божьего не видал.
— Да, да… А Курья?
— Прежде оно, точно, в Курье рыбачил, а вот нынче, пожалуй, не под силу будет. Состарился, Павел Васильич… Тоже вот дедушка Яков Семеныч изменился, а без старика всё как-то не клеится. То, да не то…
— Конечно, привычка… Вторая натура. Везде скучно, Петр Афонасьевич. Вот мы были с Катериной Петровной в концерте: играют, поют. Всё бы, кажется, хорошо, а как будто чего-то и недостает. Да…
— Кому что требуется. Вот и у рыбы свой ход, у каждой: сегодня стерлядь пошла, завтра язь, потом судак, там щука…
— Вот именно. У всякой рыбы свой ход…
Скоро появился самовар на столе, домашняя закуска и графинчик водки. Петр Афонасьевич давно уже не являлся в роли хозяина и развеселился. Его интересовала самая обстановка.