Этим разговор и кончился. Дальше говорить было не о чем, как обе стороны ни старались занять друг друга. Домовладыка показался только через четверть часа, сконфуженно-серьезный, с какими-то испуганными глазами. Это был совсем другой человек, ничего общего не имевший с тем милым дядей, который мог так мило разговаривать, когда над ним не висел уничтожавший его взгляд жены. К Кате он отнесся с таким видом, точно удивлялся, зачем она явилась сюда. К завтраку вышли двое детей, мальчик и девочка, тоже какие-то испуганные, как и отец. Вообще получалась очень милая обстановка, и Катя вздохнула свободнее только тогда, когда очутилась на улице.
— И это жизнь? — вслух подумала она, шагая к себе в маленький домик, казавшийся теперь раем по сравнению с этим казенным холодом. — Бедный дядя… Да, я его понимаю.
История доктора Конусова была очень несложна. Сейчас по выходе из медицинской академии он имел несчастие жениться на «генеральской дочери». Она считала себя неизмеримо выше по общественному положению, и это отравило всю жизнь доктора. Из-за неё он разошелся с родными, из-за неё вел знакомство с провинциальной аристократией, которой не мог выносить, из-за неё его дом превратился в какой-то склеп. Вся жизнь сделалась одной фальшивой нотой, и доктор потихоньку от жены напивался где-нибудь в гостях. Вообще он чувствовал себя свободно только за пределами своего законного семейного счастья.
Встретившись опять с дядей в саду, Катя сделала вид, что не заметила его. Она боялась поставить его в неловкое положение. Кто знает, может быть, она компрометировала его. Но он сам подошел к ней; это был тот милый дядя, каким она узнала его в первую встречу. Взяв её под руку, он заговорил:
— Голубчик, вы теперь всё знаете… Я сделал большой риск, пригласив вас к себе, но не раскаиваюсь. Вы видели, как люди не должны жить. Это может вам пригодиться, как лучший наглядный урок. Ведь вы понимаете меня?
— О, да…
Это знакомство, действительно, послужило для Кати открытием, и она много думала о нем. Ведь есть другие люди, другие отношения, другая жизнь… И только сейчас она вполне оценила собственное чувство к Грише, простому, хорошему, серьезному Грише, хотя он теперь меньше, чем когда-нибудь, мог догадываться о нем. Катя даже и не желала взаимности. К чему, когда и без того жизнь полна… Однако объяснение последовало, точно на зло материнской политике Анны Николаевны, даже больше — прямо вызванное ей.
— Что-то случилось, Катерина Петровна, чего я не знаю, — заговорил Гриша первым, когда они в Курье остались с глазу на глаз. — Я говорю про вас…
— Ничего особенного, Григорий Григорьич…
— Нет, зачем так говорить… Мне не нравится самый тон, которым вы говорите.
— Тон? Вы ошибаетесь… Всякому может быть не по себе — и только.
Он взял её за руку — это было еще в первый раз — и заговорил совсем тихо:
— Я в большом долгу перед вами… Помните, перед отъездом я просил вас не забывать моей семьи? Живя в Казани, мне было как-то приятно думать, что вы в Шервоже и можете заменить меня в случае необходимости. Это эгоистично, но мне казалось, что в Шервоже осталась моя лучшая часть, и это успокаивало меня.
— Но ведь мне ничего не пришлось сделать для вашей семьи. Весь год прошел благополучно.
— Да. Надеюсь, вы понимаете, что я хочу сказать?
Она замолчала и, опустив глаза, освободила свою руку. Он заговорил еще тише…
— Да, да, да… Я делаю глупость, задавая подобный вопрос. Есть вещи, которые не нуждаются в названиях и собственных именах… Ах, как я счастлив, как я счастлив!.. А вы?..
Она так же молча посмотрела на него счастливыми глазами и прижалась к его руке.
Над Лачей садилось пылавшее солнце. Гладь реки синела, как вороненая сталь, и в ней отражался летний закат. Где-то на песчаной отмели перекликались кулички. Несколько лодок точно застыли в необъятной шири заснувшей реки. Дедушка Яков Семеныч сидел на пороге своей избушки и старческим глазом издали наблюдал за счастливой парочкой.
— Ах, молодость, молодость… — шептал старик, покачивая седой головой.
Сколько грустной поэзии в слове: последний год. В данном случае — последний год в женской гимназии. Собственно говоря, Любочка и Катя уже кончили курс и оставались теперь только в восьмом педагогическом классе, где главным предметом была педагогика, а главным преподавателем Павел Васильевич Огнев. Не было уже тех строгостей, не было и отметок, а ученицы находились на исключительном положении педагогичек. Катя и Любочка уже давали пробные уроки в приготовительном классе. Всё это поднимало их в собственных глазах и делало большими, а у больших людей, как известно, должны быть и большие серьезные разговоры. Даже Любочка больше не выкидывала своих веселых маленьких глупостей и ходила с таким комично-серьезным лицом.
— Ты посмотри на меня, Катя, сбоку, достаточно ли я серьезна, — говорила она с комической важностью. — По-моему, всё дело в профиле…
— А ты как раз страдаешь именно недостатком всякого профиля, как лепешка…
— Я лепешка? Ошибаетесь, милостивая государыня… У меня греческий тип.
К педагогичкам иначе относились и учителя и классные дамы. Одинаковой оставалась только старушка-начальница Анна Федоровна.
Самым важным преимуществом восьмого класса было всё-таки то, что педагогичкам по преимуществу доставлялись уроки. У Кати уже было три урока, на которых она зарабатывала до двадцати пяти рублей в месяц — сумма громадная. Положим, все деньги она отдавала матери, но зато теперь не слышала попреков в том, что даром ест хлеб, а затем у неё были свои деньги на те мелочи, без которых так трудно обойтись: нужны и перчатки, и чулки, и башмаки, и шляпа, и зонтик, и мелочь на извозчика.