Другим обстоятельством, послужившим к развлечению собравшейся публики, была неожиданная ссора Петушка с Соней. Забытые большими, эти баловники схватились чуть не в рукопашную, и их едва растащили. Сережа старался смотреть в сторону и суетился без надобности, чтобы поскорее шло время. Гриша разговаривал с Кубовым.
— Силянс! — гудел Келькешоз, наступая кому-то на ногу. Огнев был «с мухой» и держался в стороне до последней минуты, а потом проговорил, обращаясь к уезжавшим:
— Завидую, господа… Молодость, как здоровье, мы ценим только тогда, когда она прошла. Поклонитесь aima mater… Ах, было и наше время. Ну, да что об этом говорить.
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ!
Вот и второй свисток. Публика сбилась у самых перил пристани живой галдевшей стеной. Где-то слышался тихий плач, кто-то ругался. Пароход разводил пары. Вся палуба была покрыта пассажирами, прощавшимися с родными и знакомыми.
— Пишите, братцы! — кричал Кубов, перевешиваясь через перила. — И я буду писать. Интересно, что и как у вас там будет…
Третий свисток. Сходни убраны. Воздух наполнился послед; ними возгласами. Замелькали белые платки. Пароход тяжело отвалил от пристани. Петр Афонасьевич проводил его прищуренными глазами, чтобы скрыть непрошенную слезу. Катя прижалась в уголок и чувствовала себя такой маленькой-маленькой. На прощанье Гриша горячо пожал ей руку и проговорил:
— Не забывайте маму и Любочку…
Этого было достаточно. Разве нужны слова, чтобы выражать всё то, чем полна душа? Да и нет таких слов. Катя знала только то, что она не одна и что другое сердце бьется вместе с её сердцем.
— Ура!.. — крикнул Келькешоз, когда пароход повернулся кормой.
Осиротелые семьи долго оставались на берегу, пока пароход не скрылся совсем из виду. Он увозил с собой всё будущее этих двух семей…
Прощайте! Прощайте…
Весенний солнечный день. По сторонам трактовой дороги ярко зеленела молодая травка. Лист на березах только что распустился. В полях уже звенели жаворонки. По тропинке, пробитой пешеходами по краю канавы, медленно шли два путника. Один шагал в высоких охотничьих сапогах, а другой в коротком подряснике, — это были наши старые знакомые: учитель русского языка Огнев и монастырский дьякон.
— Я устал, дьякон… — говорил Огнев, вытирая пот на лице. — Не могу итти дальше…
— Ничего, это только сначала так кажется, Павел Васильич, а потом разомнешься… Смотри, благорастворение воздухов какое!.. А ты — устал!
— Дьякон, не могу. Передохнем чуточку…
— Ужо, погоди, Павел Васильич: вот свернем с тракту, тогда и передышку сделаем. На четырнадцатой версте повертка… И пыли будет меньше, и лес начнется.
Огнев уныло жмурился и с тоской смотрел на пылившую ленту провинциального тракта, по которой медленно ползли крестьянские телеги. И было от чего притти в отчаяние. Легко сказать, четырнадцать верст, а впереди еще пятьдесят. То ли дело на почтовых махнуть… Через шесть часов были бы на месте. Уныние окончательно овладело Огневым, когда их обогнала почтовая тройка. Огнев узнал непременного члена по крестьянским делам и угнетенно вздохнул. Но дьякон был упрям и не обращал никакого внимания на унывавшего спутника.
— Вот уж одиннадцатая верста, а вон там, за пригорком, сейчас будет и повертка… — объяснял ом, приглядывая даль из-под руки. — А придем в Семишки, сейчас закажем самовар. Там у меня один мужичок есть знакомый… Сливок сейчас подадут, хлебца пшеничного, а потом сообразим яичницу-скородумку. Ах, братец ты мой, лимон-то мы и забыли… А оно невредно — с лимоном перекувырнуть чайку.
— Это ты правильно, дьякон: не вредно с лимоном… А тоже хорошо, когда сливки с пенкой.
— Ну, в Шервоже у нас таких сливок не достанешь…
Огнев даже засмеялся: дьякон его утешал, как малого ребенка. А всё-таки с разговорами куда легче итти. Вон и четырнадцатая верста, а от неё влево змейкой уползал узкий проселок. На «росстани» уже сидели какие-то богомолки.
— Мир на стану! — крикнул весело дьякон. — Куда господь несет, милые?
— А по обещанию… — ответила за всех тощая и сгорбленная старуха. — По обещанию, милый, идем. Дальние мы… К Симеону праведному.
— Далеконько будет…
— И то не близко. Вторую неделю бредем… Как господь донесет. Притомились женским делом…
— Ничего, отдохнете…
— Известно, отдохнем.
Огневу приходилось еще в первый раз разговаривать с богомолками. Раньше он видел их только из окна своей городской квартиры. Вообще, как городской человек, он не понимал этого простого деревенского люда и мог только удивляться, что дьякон умел с ними разговаривать и просто и любовно.
— Взыскующие града, — объяснил Келькешоз, показывая глазами на богомолок. — У нас свое, у них свое… А между прочим, нам пора, камрад. Едем per pedes apostolorum… Прощайте, милые.
Трудно было Огневу подниматься, но дьякон не знал пощады — приходилось покоряться. До Семишек оставалось еще верст десять.
— Дорога отличная здесь, — утешал дькон. — Когда я учился в бурсе, так всегда ходил пешком. Уснешь, как зарезанный… Вот увидишь, когда придем в Семишки.
Трудные были эти десять верст, хотя проселок шел то полями, то лесом, и не было проклятой трактовой пыли. Огнев молчал, чувствуя, как у него подгибаются ноги от усталости. Наконец Огнев забунтовал:
— Келькешоз, мы сбились с дороги! Это чорт знает что такое… Проклятые Семишки провалились сквозь землю.