— Никак ослепла от радости… — ворчала она.
Эти маленькие неудачи, какими разрешается иногда слишком большое счастие, были забыты с приходом главы дома, Петра Афонасьевича. Он приходил ровно в три часа. Это был среднего роста некрасивый, плечистый господин, с некрасивым лицом и добрыми серыми глазами. Форменный вицмундир, сооруженный хозяйственным способом дома, всегда сидел на нём мешком, точно с чужого плеча. На локтях и по швам вицмундир всегда лоснился, точно его кто облизал… Несмотря на свои сорок лет, Петр Афонасьевич ходил немного сгорбившись и вечно потирал свои большие холодные руки, точно ему постоянно было холодно. Из детей он больше других любил Катю, и девочка первая всегда его встречала.
— Поступил… папочка, поступил!.. — кричала Катя, встречая отца по обыкновению в передней. — А Сережу сапожничьи дети отколотили, папа… Сели на него верхом и колотят. Я пожалела Сережу, а он мне кулак показал…
— Так, так… — ласково повторял Петр Афонасьевич, бережно устанавливая новые резиновые калоши в уголок. — Так… Отменно. Кто же кого колотил: директор Сережу или Сережа директора?
— Ах, какой ты, папа: это сапожниковы дети…
— Директора?
— Да нет, говорят тебе…
Катя сердилась и тащила отца за одну руку, а Петушок повис на другой. Петр Афонасьевич улыбался такой хорошей доброй улыбкой. Поправив на вешалке свое форменное осеннее пальто, он спросил:
— А где у нас мать?
Он знал, что жена в кухне, но всегда задавал этот вопрос. Сережа спрятался в свою комнату и вышел только к обеду.
За обедом Марфа Даниловна рассказала еще раз всё, что видела, слышала и пережила сегодня, припоминая разные подробности, и по нескольку раз повторяла одно и то же. Катя помогала ей, напоминая порядок, в котором следовали события. Много места было отведено новому знакомству с Печаткиной.
— Она славная такая, эта Анна Николаевна, — повторяла Марфа Даниловна. — Сама подошла ко мне. Я-то в простой наколке была, как мещаночка, а она и в мантилье и в шляпе. Положим, шляпка не важная, а всё-таки настоящая дама…
— Печаткин в земстве служит? Да, встречал… Такой бойкий. Так, так… А тебя вздули, Сережка? — обратился он к сыну.
— Они меня, папа, курячьим исправником зовут… — слезливо ответил Сережа. — Я Пашку сам вздую… Их было двое, а я один.
— Ну, если двое, так бог тебя простит. Так, так… Значит, курячий исправник? Ах, разбойники…
Серьезная Марфа Даниловна тоже не могла удержаться от смеха, хотя и закусывала губы, чтобы не расхохотаться. Катя и Петушок заливались до слез, потому что смеялись большие, и перестали только тогда, когда мать остановила их строгим взглядом.
— Ну, что же делать: за битого двух небитых дают, — шутил Петр Афонасьевич, гладя Сережу по голове. — Вот теперь мы гебя в гимназию определили, а даст бог, и Катю отдадим учиться. Хочешь, Катя, в гимназию?
— Только, папа, в женскую.
— Ага… A я хотел тебя в мужскую отдать. Не хочешь?
После обеда Петр Афонасьевич прилег по обычаю соснуть, а проснувшись, не пошел на службу.
— Не пойду, и всё тут, — спорил он с неизвестным противником. — Бывает и свинье праздник… Скажу, что зубы болели. За тридцать-то пять целковых жалованья можно и побаловаться один-то раз.
— Как знаешь, — согласилась Марфа Даниловна.
Петр Афонасьевич облекся в пестрый татарский халат и, попыхивая папиросой, расхаживал по своим комнатам. Он сегодня с особенным удовольствием оглядывал и маленькую гостиную с кисейными занавесками, и кабинет, и комнату, где жил Сережа. Всё было не богато, но прилично. Каждая вещь приобреталась здесь годами. Сначала задумывали что-нибудь купить, потом приценивались, потом сколачивали по копейкам необходимую сумму, и потом уже в доме появлялась новинка. Так были приобретены пестрый диван для гостиной, шкап для чайной посуды, письменный стол и т. д. Тут подумаешь, когда приходится с семьей жить на 35 рублей жалованья. В кабинете на стене у печки висело одноствольное тульское ружье, а рядом старенькая гитара. Из кабинета маленькая дверка вела в полутемную каморку, где хранилась всевозможная рыболовная снасть. Всё лето по ночам Петр Афонасьевич проводил на рыбной ловле, что доставляло ему некоторый заработок, а зимой заготовлял крючья, лесы, самоловы, поплавки и сети. Он всё делал сам и любил свое «апостольское ремесло».
К вечернему чаю прибрел дядя Марфы Даниловны, старик Яков Семеныч. Это был николаевский служака, имевший пряжку за беспорочную тридцатипятилетнюю службу. Он летом вместе с Петром Афонасьевичем уезжал на рыбную ловлю, а по зимам приходил поболтать всё о том же. Присядет к печке, заложит ногу на ногу, закурит свою коротенькую трубочку-носогрейку и без конца ведет тихую степенную речь о разных разностях. Старик любил политику по старой памяти, а Петр Афонасьевич приносил с почты газеты. Сейчас Марфа Даниловна была, пожалуй, и не рада старику, потому что он был против поступления Сережи в гимназию. У Марфы Даниловны даже вышло несколько схваток из-за образования детей, хотя Яков Семеныч и не отрицал необходимости образования вообще. Но как-то выходило так, что, пожалуй, можно и без образования, — не всем же ученым на свете жить.
— Хорошо ему так-то говорить, когда одной ногой в гробу стоит… — ворчала Марфа Даниловна. — А молодым ведь жить-то придется… Не прежняя пора, когда и без образования молено было перебиться.
Старик пришел, снял свою заношенную шинель в передней, прокашлялся и занял свое место за чайным столом.
— А мы, дядя, в гимназию с Сережкой поступили, — весело объяснял Петр Афонасьевич, подмигивая.