Опять началась «девочка», и Катя молчала. Она даже не могла плакать и как-то вся ушла в себя и чувствовала всем существом, что мать обижает её совсем несправедливо.
Петушок не хотел учиться. Он хитрил, обманывал, притворялся больным и вообще вел себя отвратительно. Но у Марфы Даниловны проявилась какая-то болезненная нежность к своему последнему чаду, и она с чисто-материнской логикой обвиняла во всем Катю. Конечно, Катя не умеет заниматься с братом. Отчего же Соня у Печаткиных учится отлично? Вот Любочка смеется постоянно и учится в гимназии хуже, а с сестрой умеет заниматься. Сначала Катя спорила, потом плакала и только под конец поняла, что есть вещи и положения, когда ни спорить, ни плакать не следует. Откровенная несправедливость матери в данном случае служила ярким доказательством. Петушок торжествовал и даже показывал язык своей учительнице. Единственным человеком, который понимал положение Кати и входил в него, был Гриша Печаткин. Он уже два года давал частные уроки и успел за это время наметаться в практике педагогики.
— Ничего, это переходный возраст, — успокаивал он Катю. — А потом всё пройдет… Марфа Даниловна только повторяет ошибки чересчур нежных матерей.
Петр Афонасьевич держал сторону Кати, но открыто не смел вступиться за неё. Катя это чувствовала, и ей делалось как-то больно за отцовское малодушие. Сережа относился к семейным дрязгам свысока.
— Ах, отстаньте вы от меня с этими пустяками! — говорил он, делая отчаянную гримасу. — У меня своего дела по горло… Конечно, всегда виноват плохой учитель, а не плохой ученик. Дети, которые хорошо учатся, не нуждаются в репетиторах.
Дома Сережа вообще держал себя большим дипломатом и очень тактично принимал сторону матери. Марфа Даниловна даже краснела от удовольствия. Затем фонды Сережи поднялись на неизмеримую высоту благодаря его первому уроку. Он в седьмом классе нашел себе урок у Гавличей и с торжеством принес матери первые заработанные собственным трудом пятнадцать рублей. После поступления в гимназию это было настоящим событием. Марфа Даниловна даже расплакалась от радости.
— Да, это, брат, того… — в раздумье проговорил Петр Афонасьевич, расстроганный успехом Сережи. — Я десять лет прослужил на почте, а потом уж мне пятнадцать рублей жалованья назначили. Да, это, брат, того…
— И то уж совсем вытянулись с ученьем-то, — жаловалась Марфа Даниловна, опасливо пряча деньги в какой-то дальний угол.
— Вот у нас Катя тоже скоро будет уроки давать, — ласковс говорил Петр Афонасьевич, заметив пристыженное лицо дочери. — Денег у нас будут бугры…
— Ну, это еще Андроны едут с Катиными-то деньгами, — не без ядовитости ответила Марфа Даниловна.
— Какие тут Андроны: вот выучимся — и будем уроки давать.
Кате, действительно, было совестно, точно она была виновата, что не могла ничего зарабатывать. Радость матери по случаю первых Сережиных заработков показалась ей обидной до слез, как невольный намек на то, что она даром ест чужой хлеб. Девочка знала цену деньгам и то, как трудно приходилось иногда Марфе Даниловне изворачиваться на сорок рублей жалованья. Всё это было так; но ведь она-то ничем не виновата… В душу Кати закрадывалось нехорошое чувство, которое проходило только благодаря доброте отца. У Петра Афонасьевича всегда находилось для неё какое-нибудь ласковое словечко, и он, потихоньку от жены, был особенно внимателен к Кате. Вообще, в семье Клепиковых чувствовалась какая-то скрытая тяжесть, как результат отчаянной борьбы с обступавшей со всех сторон нуждой.
Отдыхала душой Катя только у Печаткиных. У них, благодаря какой-то неисчерпаемой доброте Анны Николаевны, точно дышалось легче. Да и экономическое положение, положим, было лучше. Гриша зарабатывал уже около сорока рублей в месяц, потом Любочка получала земскую стипендию, и наконец кое-что оставалось от квартирантов. Вообще, дела шли недурно, и призрак голодной нужды на время исчез. Катя любила бывать у Печаткиных и даже немножко хитрила, ссылаясь иногда на желание проведать дедушку Якова Семеныча. Она любила приходить к вечернему чаю, когда вся семья была в сборе и Гриша возвращался со своих уроков. Анна Николаевна разливала чай, Яков Семеныч попыхивал своей трубочкой, а молодежь по обыкновению о чем-нибудь спорила.
— И что вы только делите? — откровенно удивлялась Анна Николаевна. — Точно наследство получили… А то молодые петухи так же петь учатся.
Анна Николаевна была права: подраставшая молодежь, действительно, получила громадное духовное наследство, которое черпала полной рукой из книг и журналов. Гимназисты были совсем большие и говорили о таких серьезных вещах, как, например, выбор специальности. В этих спорах принимал участие и Сережа Клепиков, хотя и относился ко многому свысока, в ироническом тоне. Кате не нравился именно этот тон разочарованного большого человека, особенно, когда Сережа покровительственно разговаривал с Любочкой. Девочки больше молчали, подавленные нахлынувшей ученостью недавних буянов и драчунов, и только Катя изредка решалась вставить словечко. Она по ночам старалась читать те умные книги, о которых говорили и спорили. И здесь для неё главным советником явился Гриша, относившийся к ней с каким-то братским участием. Их связывали общие воспоминания, и часто Гриша, замолчав среди шумного спора, говорил Кате:
— Ах, жаль, что старик так рано умер… Таких людей немного. И чем дальше, тем сильнее мне его жаль.
В частности, трудно было сказать, о чем спорили и из-за чего горячились молодые люди — спорили решительно обо всем, начиная от отвлеченных вопросов и кончая самыми обыденными вещами. Самым лучшим в этих спорах, иногда смешных со стороны, была пробуждавшаяся жажда к знанию, к самостоятельной работе мысли, к серьезному товариществу. Анна Николаевна узнала, что на свете существовали Сократ и Дарвин, Марк Аврелий и Шопенгауэр, крестовые походы и позитивизм, вопросы этики и телефоны, утилитаризм и война за освобождение негров в Америке, и т. д., и т. д., и т. д. Всё подвергалось критике, самой строгой и беспощадной, точно в квартире Анны Николаевны заново перестраивали весь мир.