— Никак нет-с, ваше превосходительство! — ответил старик тоже по-военному. — Дедушкой прихожусь…
— Очень приятно, очень… Мы выйдем вместе. До свидания, Агнеса Александровна… Виновата: сестра Агапита.
Пожилая монахиня чуть-чуть покраснела при этом мирском имени и печально улыбнулась. Катя заметила только, что у Агнесы Александровны лицо точно восковое и такие же руки, а глаза темные-темные и большие-большие.
— Так это ваша внучка? — спрашивала монахиня, наклоняясь к Кате и как-то необыкновенно пристально вглядываясь в её лицо своими живыми темными глазами. — Я вижу её, Анна Федоровна, за каждой всенощной… Она так усердно молится.
Кате вдруг сделалось страшно, и она ухватилась обеими руками за дедушкину шубу, а сестра Агапита тяжело вздохнула, и Кате показалось, что у неё на лице выступили слезы. Анну Федоровну ждала лошадь, но старушка пошла пешком, немного прихрамывая на ходу — ей прописан был моцион. День был морозный, но без ветра. Катя раскраснелась на ходу, и Анна Федоровна ласково потрепала её по розовой щеке.
— Это хорошо, что ты любишь молиться, — говорила старушка. — В молитве великая сила… Особенно нам, женщинам, нужно уметь молиться.
Катя почувствовала себя необыкновенно хорошо, точно Анна Федоровна была своя, родная. Ей ужасно хотелось рассказать ей и про Сережу, и про маленького Петушка, и про Курью, и про Григория Иваныча, но Анна Федоровна устала и подозвала следовавшие за ней сани.
— Ну, до свидания, крошка… — говорила старушка, усаживаясь в экипаж при помощи Якова Семеныча. — Я отлично прошлась.
— До свидания, ваше превосходительство!.. — еще раз по-военному ответил Яков Семеныч, опять делая под козырек.
— Дедушка, ты зачем называешь Анну Федоровну её превосходительством? — смеялась Катя, когда сани уехали.
— А то как же? Конечно, генеральша… Вообще, отличная, дама. И какая простая… Да ей бы, по её доброте, княгиней следовало быть…
Яков Семеныч был в восторге, что познакомился с самой начальницей, и, встречая где-нибудь на улице её сани, издали раскланивался и каждый раз повторял: «Ну, конечно, генеральша… Сейчас видно!..»
Через несколько времени Катя познакомилась и с монастырским дьяконом, которого встретила у Печаткиных. В маленькой квартире он казался еще больше, а дьяконский бас гудел, как медная труба. Любочка хохотала в соседней комнате до слез и несколько раз выскакивала посмотреть на чудовище.
— Мадемуазель, парле ву келькешоз… — гудел о. дьякон, пугая любопытную гимназистку. — Ле сюкр мон рьень розсюреву…
Смеялся и Григорий Иваныч над этим коверканым французским языком. Сначала о. дьякон пришел по какому-то делу, а потом завертывал просто так, на огонек, как заходят в гости в провинции. Все к нему как-то сразу привыкли, и Любочка прозвала его: отец Келькешоз.
— Силянс, мадемуазель, — добродушно басил добродушный богатырь. — Сивупле пардон…
Григорий Иваныч как-то особенно полюбил монастырского дьякона и целые вечера проводил с ним в бесконечных разговорах. Очень уж прост был дьякон, и сердце у него золотое.
Всего забавнее были их споры, чисто-русские споры — до хрипоты и полного изнеможения. Анна Николаевна почему-то невзлюбила дьякона и никак не могла понять, что в нем находит Григорий Иваныч. Трудно было себе представить два настолько противоположных характера.
— Необразованный он человек, — ворчала Анна Николаевна. — И, наверно, водку пьет…
— Ну, это не наше дело, Аня… А я его люблю, просто так люблю. Как-то веселее на душе делается, когда он в комнату войдет… Бывают такие особенные люди.
Мы не будем описывать жизнь наших героев день за днем, потому что наступил длинный пробел, в течение которого ничего особенного не случилось. Первые впечатления от гимназической жизни улеглись, и всё пошло своим чередом, как заведенные часы. Петру Афонасьевичу вышла прибавка жалованья в пять рублей, но эта прибавка не покрывала всё нараставших расходов. У Григория Иваныча дела шли хорошо, но он не умел беречь нажитые деньги, да, кроме того, потихоньку от всех, часто помогал неимущим клиентам. Лучшим временем для обеих семей было лето, когда все отдыхали и Курья являлась чем-то вроде дачи. К прежней компании присоединился теперь монастырский дьякон, просиживавший с удочкой где-нибудь на берегу целые дни.
Марфа Даниловна и Анна Николаевна по обыкновению оставались дома и часто сходились вместе, чтобы провести время за бесконечными женскими разговорами.
— Когда и время прошло… — удивлялась иногда Анна Николаевна. — Давно ли, кажется, мы с вами, Марфа Даниловна, своих-то угланов в гимназию привели?.. Ох-хо-хо… А уж теперь в шестом классе. Оглянуться не успеешь, как совсем большие вырастут. Хоть одним бы глазком посмотреть на них, на больших-то. Мне всё кажется, что я не доживу… Этак раздумаюсь-раздумаюсь, и даже точно страшно сделается.
— Перестаньте, Анна Николаевна… Прежде смерти никто не умрет. Тогда-то и пожить, когда дети большие вырастут. Должны же они чувствовать нашу заботу… На старости лет покоить будут.
— Ох, и не знаю, Марфа Даниловна, как это будет… Ученые-то будут, пожалуй, и не узнают нас. Вон мой-то Григорий Иваныч что говорит: «Аня, всякому до себя, а я ничего не требую от детей… Воспитывая их, мы только платим долг». Вот и поговори с ним. Отец должен страх внушать и почтение, а он вперед говорит: «ничего не требую».
Марфа Даниловна только качала головой.
— Всё женихи растут, — думала вслух Анна Николаевна, перебирая по пальцам Гришиных товарищей. — Выучатся, и женить надо… Бьешься-бьешься, а тут еще какая жена попадет.