Любочка была смелее Кати и любила подразнить гимназистов. И даже было несколько таких случаев, когда ей приходилось вступать в рукопашную. Она раз побила какого-то растерявшегося «первоклашку», а потом сама же и расплакалась.
— Ну, это лишнее, Любовь Григорьевна, — заметил ей отец с своей суровой ласковостью. — Нужно доказывать не руками, а головой…
— Если они глупые, папа, и дразнят нас с Катей?.. Мы — девочки, с нами нужно быть вежливыми.
— Ого, какая женщина! А сама зачем дерешься?
— Я только один раз ударила, папа… Всего один разочек! Прямо по голове: чик… ха-ха!.. У него, папа, уши смешные… А он мне говорит: «все девчонки глупые». Это неправда, во-первых, а во-вторых, я-то ведь не виновата, что родилась девочкой… И если бы это от меня зависело, то я всё-таки родилась бы девочкой, на зло им всем. Да, девочка, девочка, девочка… А у этого гимназиста, папа, такие смешные уши!
Григорий Иваныч смеялся до слез над болтовней Любочки. Девочка была развита не по годам и говорила таким смешным языком, перемешивая свои детские слова с фразами и целыми выражениями больших людей. Печаткину больше всего нравилось в дочери проявление решительности, — сквозь детскую мягкость так и пробивался смелый, самостоятельный характер. Он узнавал в девочке самого себя, т.-е. то, что он уважал в себе.
Гимназист с «смешными ушами», которого Любочка «треснула» для первого знакомства, оказался тем самым поповичем Кубовым, которого отец привел на экзамен вместе с Гришей и Сережей. Любочка быстро с ним примирилась и старалась всеми мерами загладить свою мальчишескую выходку. В свои восемь лет она была гораздо умнее и находчивее десятилетних гимназистов, особенно, когда дело касалось политики.
Товарищи по гимназии с первых же дней распались на богатых и бедных. Это произошло само собой, как сортируется зерно при веянии. Товарищи Гриши и Сережи были такие же бедняки: попович Володя Кубов, чиновничьи дети Сеня Гребнев и Миша Заливкин и т. д. Аристократию первого класса составляли: Гавлич, сын пароходчика Болтин, поляк Клочковский и купчик Сигов. У богатых были свои интересы, свои знакомства и вообще свой кружок. Марфа Даниловна в первое время очень огорчилась, что Сережа заводит дружбу с голытьбой, но Петр Афонасьевич её успокоил.
— И лучше, что не лезет, куда не следует, — говорил он. — У богатых своя линия, а у нас своя. Неизвестно еще, что впереди будет… Вот этот попович Володька, он далеко пойдет. Да… Он и теперь чуть не первым. Вот тебе и голытьба… Еще посмотрим. Гриша Печаткин тоже хорошо учится. Наш Сережа из мяконьких, ни шатко, ни валко, ни на сторону… Что же, и это хорошо. Маленькое, да свое…
Вместе с гимназическими новостями Сережа приносил домой жеваную бумагу, которую и бросал в потолок с большой ловкостью. А когда готовил по вечерам уроки, то всё время жевал резинку или какую-то «смолку». Размягченная резинка служила отличной хлопушкой. Однажды с этой жвачкой Сережа принес и свою первую двойку, которую ему «залепил» Огнев. Марфа Даниловна растерялась и решительно не знала, что ей делать. Сама она не могла помочь, потому что передала Сереже уже все свои знания, а Петр Афонасьевич знал меньше, чем она. С горя она прибила Сережу и пообещала даже высечь его, если он хоть раз принесет такую двойку. Сережа горько плакал и жаловался, что совсем не понимает русской грамматики.
— Ты у меня будешь понимать! — кричала на него Марфа Даниловна, подавляя в себе невольное чувство жалости к неразумному детищу. — Я выколочу из тебя леность… Бумагу жевать умеешь, а грамматику не понимаешь? Как же другие-то учатся? Вон у Володи Кубова все пятерки по русскому языку. Я сама попрошу директора отодрать тебя.
Петр Афонасьевич для проформы тоже покричал на Сережу, но толку от этого было мало.
— Надо будет к Григорию Иванычу толкнуться… — решил дядя Яков Семеныч, бывший свидетелем этой сцены. — Он всё знает и устроит как-нибудь…
— Ну, уж это ни за что! — сказала Марфа Даниловна. — Печаткины еще загордятся… Мы уж лучше сами как-нибудь.
Марфа Даниловна немножко сердилась на Григория Иваныча после своего разговора о богатстве. Выручил старый дядя, который сам вызвался отвести Сережу и переговорить с Печаткиным.
Сережа плакал всё время, пока шел с Яковом Семенычем к Печаткиным. Мальчику было и совестно, и, вместе, он почему-то боялся Григория Иваныча. Старик пожалел мальца и по-своему утешал его.
— Ну, чего ты ревешь? Слава богу, не замуж выдаем. Дело житейское. А вот отдать бы тебя в военную службу, так там, небойсь, выучили бы… Перестань хныкать. Говорю: нехорошо.
— Я боюсь, дедушка…
— Глупости… Бойся бога, а людей нечего бояться.
На счастье Григорий Иваныч оказался дома. Он внимательно выслушал объяснения Якова Семеныча, по своей привычке хлопнул его по плечу и разрешил всё дело:
— Пустяки… Вон у меня Гришка по арифметике хромает. Ничего, выправим. Вы его посылайте ко мне… Эх, мальцы, мальцы!.. Просто, не умеет за книгу взяться. Это бывает… Ну, что, как Петр Афонасьевич?
— Да ничего… Служит, а по вечерам снасти свои готовит.
— Так, так… гм… да. А девочка эта… ну, Катя, учится она?
— Грамоте мать учит…
— Мало одной грамоты… Надо в гимназию отдавать, дедушка. Человеком потом будет…
— Уж и не знаю, право, Григорий Иваныч, как этому делу быть… Оно даже и не под силу, пожалуй, будет двоих-то зараз полнимать, а там Петушок растет.
— Бог даст день — даст и хлеб… Вздор!
— Ведь девочка, Григорий Иваныч… Велико ли девичье ученье!